«Не завидуя сонму чужих забот и теплу чужого жилья, между вами такой же один живет человек по имени я. И любой другой, кого ни возьми, пекарь, лавочник, почтальон, для него, как водится между людьми, человек по имени он. И мелькают бликами тысячи лиц, и смотрит Бог с высоты, как он ищет по всем сторонам земли человека по имени ты. А найдет – сколь чудны дела Твои! – и свет родится из тьмы, когда родятся из тех двоих двое по имени мы. Дай им Бог, и ангел над ними рей, и храни их, ангел, от всех скорбей, да минует их судьба моя, человека по имени я».
…Но прежде чем услышать эти стихи, я – так получилось – случайно соприкоснулась с автором.
Была весна, в самом начале апреля, но – или поэтому – море штормило. Задувал ветер, кружил снежок, и балтийский Светлогорск казался каким-то совсем не курортным суровым северным краем. Именно в такой темно-серый послеобеденный час у входа в гостиницу, где квартировала приезжая конференция, переминался с ног на ноги молодой народец, человек до десяти, явно местный, безбагажный и не обремененный отпускными хлопотами. О, привет, приехали поэты, в программе нашего культурного досуга обещан вечер поэзии. Делать нечего, послушаем.
Поэтов долго никуда не вызывали, они мерзли и явно нервничали. Научное заседание неприлично затягивалось: распалившись, докладчики никак не могли угомониться и добивали – то бездыханного Ходасевича, то безответного Газданова, то безоружного Набокова. О том, чтобы начать поэтический дивертисмент в назначенные пять часов, не могло быть и речи. И тогда кому-то из организаторов пришла на ум спасительная, но такая, в сущности, нехитрая мысль: а не напоить ли поэтов чаем, не угостить ли печеньем?
Озябшая молодежь заполнила маленькое фойе ресторана, где столовалась конференция, и неожиданно (никого не оказалось поблизости) мне пришлось играть роль хозяйки. В центре зала был накрыт чайный стол, и первым возле меня оказался маленький суровый эльф, с замерзшим неприступным личиком и острым, колючим взглядом. Вскоре, однако, эльф согрелся, и взгляд его потеплел – я подробно объясняла про чашки, блюдца и кипяток, указала на пакетики с чаем, на большую банку растворимого кофе, на блюда с пирожными, яблоками и прочей снедью для файф-о-клока. Эльф хорошел на глазах и вот уже сам любезно угощал своих товарищей. «Как вас зовут?» – спросила я. «Алекс», – решительно (или жестко?) прозвучало в ответ. «Замечательное имя», – пробормотала я и отошла в сторону…
Этот эльф воюет, кажется, со всем миром... Интересно, что за стихи рождаются в таких непреклонных сердцах?
…Наконец, исчерпав боевые ресурсы, докладчики покинули душное поле сражения. Поэты уселись впереди, ценители поэзии заполнили ближнее пространство, и вечер, как говорится, был пущен. «Ревнители бренности» – так называлось поэтическое объединение. Нежно, старомодно, куртуазно… Насмотрелась я таких объединений, и сама в них побывала. Ну, потерплю…
Неожиданно ведущий объявил, что среди усердных ревнителей бренности самым ревностным ее хранителем по праву признан поэт Алекс Гарридо, ветеран движения. Ему и начинать.
Теперь я не вспомню, в какой последовательности читал свои стихи Алекс. Но как изумленно переглянулись мы с коллегой, известным петербургским филологом, при первых же строфах и созвучиях! В них всё было подлинным – сильнейшее волнение, самозабвенная страсть, неподдельное отчаяние, звонкое одиночество и та война со всем миром, которая почудилась мне, едва я услышала из уст симпатичного эльфа вызывающий мужской псевдоним.
Стихи пробуждали жгучее любопытство к сокровенной тайне поэта. Разметать бы метафоры, откинуть к чертям рифмы, приникнуть жадным глазом за ширму слов…
Я не ведаю поэзией и не ставлю на ней свои инвентарные номера. Общепризнанно, что стихи вырастают, не ведая стыда, бог знает из какого сора. Поэт, обнажая тайники души, бросает вызов всему миру (никто ведь не ждет и не требует от него никаких интимностей). Допустим, я этот вызов принимаю. Кто из нас двоих более бесстыден?
Я поэт, этим и интересен… Шалишь, брат Маяковский, не этим, и чем дальше, тем меньше этим. Ты, «лучший поэт своей эпохи», заслужил неоспоримое право на посмертную пытку пребывания под микроскопом: как жил, кого любил. Теперь все твои love-stories и твои потайные сны, твои ночные подружки и дневные собутыльники, твои житейские безобразия и скандальный уход на тот свет достанутся ораве алчных подглядывателей. Тебя будут терзать долго, неистово и во что бы то ни стало дойдут до цели: ты ведь сам виноват, что приманил их богатой поживой. Они не оставят в покое ни клочка, ни закоулочка твоего земного бытия. Это и есть слава. И держится она на одной великой силе – праздном любопытстве досужего человека. То есть на том вертеле, на котором от первого грехопадения поджаривается мир.
«Предназначение окна, вот этого – позволить миру взирать торжественно на нас, на нашу бедную квартиру, на наш немыслимый уклад и перепутанные судьбы. Деревья, пристальные судьи, годами у окна стоят…» Если мне, случайной слушательнице этих стихов, не хотелось бы хоть на миг стать окном или деревом, чтобы заглянуть в жизнь поэта по имени Алекс, значит, стихи его безоговорочно следовало признать никудышними: тут уже не помогли бы никакие рифмы. Но меня мгновенно заворожила невероятная путаница местоимений – кто эти «мы» и кто эти «они»? Кто Он, этот «Он»? И кто Она, эта «Ты»? – с которыми поэтическое «Я» разговаривает то как «Он», то как «Она»?
«Потянулись мимо стаями неприкаянные дни. В тишине необитаемой одиночество звенит, как в свирели пустота. Я играю жизнь с листа. Неожиданная нота мне дается без труда».
Ах, не надо лукавить, милый поэт! С какой неимоверной мукой дается тебе каждый вырванный из сердца звук, каждая чистая мелодия твоего отчаяния. Так звучит необезболенная боль, так стонет обезнадеженная надежда, так плачет на веки вечные обреченная на нелюбовь – любовь.
«Клянись, что расстаемся не навечно. Страшнее нет – надежду потерять, а больше нечего.
«Созрело лето, как запретный плод, и алый свет слепит глаза под веками. Молиться страшно. Богу – не поймет. А больше некому».
Алекс продолжал читать, и я никак не могла припомнить хоть кого-нибудь, кто бы так же сходил с ума от любви, умирал от отчаяния, убегал от одиночества. Этот, будто сорванный, голос был полон такой томительной нежности, такого ожога, озноба и любовного ненастья, что казался совсем больным, как у ребенка в тяжелой простуде.
Потом, позже, я вспомнила…
В стране, где всё необычайно,
Мы сплетены победной тайной.
Но в жизни нашей, не случайно,
Разъединяя нас, легло
Меж нами тёмное стекло.
Разбить стекла я не умею,
Молить о помощи не смею;
Приникнув к темному стеклу,
Смотрю в безрадужную мглу,
И страшен мне стеклянный холод…
Любовь, любовь! О, дай мне молот…
………………………………..
Услышит Бог. Кругом светло.
Он даст нам сил разбить стекло.
Поэтическое дарование и человеческая феноменальность З. Гиппиус нашли здесь полное, совершенное выражение.
В «Некотором количестве стихотворений…» поэта Алекса Гарридо одного четворостишия могло и не оказаться. Однако это значило бы только то, что оно пока – пока! – не написано. К счастью, оно оказалось уже написано: в нем поэт безоглядно открывал в себе – себя и собирал в кулачок все свои силы, чтобы разбить заколдованное стекло.
От жажды умираю над ручьем.
И высохла гортань, и манит водоем,
но словно чья-то строгая ладонь
к устам прижата: не твое не тронь.
…Короткое выступление Алекса Гарридо закончилось. Я не могла удержаться от короткой записки, в которой благодарила хрупкого ангела за потрясающую искренность и поэтическую отвагу. Хрупкий ангел прошептал сдержанное «спасибо».
Бренность – это непрочность, слабость, подверженность тлению и разрушению. Бренный, то есть глиняный, взятый от земли, от земного праха. Ревнитель – усердный защитник, старатель и поборник на избранном поприще. Ревнители бренности – рыцари, вставшие под знамена общего безнадежного дела. Дон-Кихоты поэзии.
«Слава безумцам, которые отважились любить, зная, что этому придет конец!». Один из самых безумных безумцев, поэт Михаил Кузмин, написал: «Мы знаем, что все – превратно, что уходит от нас безвозвратно. Мы знаем, что все – тленно и лишь изменчивость неизменна. Мы знаем, что милое тело дано для того, чтоб потом истлело. Вот что мы знаем, вот что мы любим, за то что хрупко трижды целуем!»
…После двухчасового выступления поэты сразу уехали – было уже темно, поздно, холодно, а тут случилась автобусная оказия. Хрупкий Алекс (я наблюдала) был нерасположен к общению и быстро исчез в дверях.
Могла ли я не расспросить кого следует – кто это, мол, и что? Конечно, расспросила. Многие готовы были снабдить меня всеми необходимыми сведениями. Для того чтобы усмирить любопытство, сведений, в общем, было вполне достаточно. Но какими куцыми и беспомощными, к счастью, оказались они на фоне прозвучавших (а потом и прочитанных) стихов.
Косность обыденности, как и бренность, цвет праха и запах тлена – преодолевались подлинностью поэтического чувства. Бытовая правда, неприглядная, как любая другая правда, ничего не отменяла. Взгляд наблюдателя и подглядывателя, не без удовольствия, опознал и признал в хрупком человеке, тайна которого казалась уже раскрытой, – поэта, с его вечно волнующей и не умирающей загадкой.
Комментариев нет:
Отправить комментарий